Я пока не стану пересказывать всего, что еще говорилось в ее письме. Для этого я найду в своей повести надлежащее время и место.
Прежде всего я поспешила сжечь письмо матери и даже развеять его пепел. И тогда – надеюсь, это не было слишком большим грехом, – тогда я стала горько сожалеть о том, что меня вырастили: ведь для многих людей было бы лучше, думала я, если бы я и в самом деле родилась мертвой, ибо во мне таятся опасности и позор, грозящие моей родной матери и одному знатному роду; и я внушала себе такой ужас, была так подавлена и потрясена, что мне стало казаться, будто лучше мне было умереть, как только я родилась, – это было бы хорошо и согласно с волей провидения, а то, что я осталась в живых, – и дурно и идет вразрез с этой волей.
Вот какие чувства владели мною. Измученная вконец, я заснула, а когда проснулась, снова заплакала, вспомнив, что вернулась в мир, отягощенная бременем тревоги за других. И я еще больше испугалась самой себя, когда вновь стала думать о той, против кого была свидетельницей, о владельце Чесни-Уолда и о новом и страшном значении давних слов, глухо бившихся мне в уши, как бьются волны прибоя о берег: «Твоя мать покрыла тебя позором, Эстер, а ты навлекла позор на нее. Настанет время – и очень скоро, – когда ты поймешь это и почувствуешь, как может чувствовать только женщина». Вспомнились мне и другие слова: «Молись каждодневно о том, чтобы чужие грехи не пали на твою голову». Я была не в силах распутать все эти узлы, и мне казалось, будто это я во всем виновата, будто источник позора во мне самой, и вот теперь на меня действительно пали чужие грехи.
День померк и перешел в безрадостный вечер, пасмурный и хмурый, а я все еще продолжала бороться с отчаянием. Я вышла из дому одна и немного погуляла по парку, наблюдая, как сумрак все гуще окутывает деревья, и следя за судорожным полетом летучих мышей, которые иногда почти задевали меня. Вдруг меня впервые потянуло к дому Дедлоков. Вероятно, я не решилась бы подойти к нему близко, будь я более спокойна. Но я не была спокойна и пошла по дороге, которая вела к нему.
Не смея останавливаться и даже оглядываться, я прошла мимо разбитого террасами благоухающего цветника с широкими дорожками, превосходно возделанными клумбами и мягким газоном; я увидела, как все тут красиво и величественно, увидела источенные временем и непогодой старинные каменные балюстрады, парапеты, широкие лестницы с низкими ступенями, подстриженный мох и плющ, которые покрывали все это и росли вокруг каменного пьедестала солнечных часов, а вскоре услышала плеск фонтана. Потом я увидела с дороги вереницы темных окон, перемежавшихся большими башнями, к которым лепились крохотные башенки, и вычурные крыльца, где торчали, словно выступив из берлог тьмы и как бы огрызаясь на вечерний сумрак, древние каменные львы и уродливые чудища с гербовыми щитами в лапах и оскаленными мордами. Отсюда дорога вела к воротам, потом во двор, куда выходил главный подъезд (здесь я ускорила шаги); дальше она вилась мимо конюшен, расположенных в таком месте, где все звуки и шумы, будь то шуршанье ветра в густом плюще, цеплявшемся за высокую красную стену, слабый, жалобный скрип флюгера, лай собак или медленный бой часов, казались приглушенными. Немного погодя я почувствовала сладкий запах лип, шелест которых доносился до меня, и, не сходя с дороги, повернула к южной стене дома. Тут я увидела над собой балюстраду Дорожки призрака и одно освещенное окно – быть может, окно моей матери.
В этом месте дорога, по которой я шла, была вымощена так же, как и терраса наверху, и шаги мои, ранее бесшумные, теперь стали гулко отдаваться от каменных плит. Не останавливаясь, чтобы посмотреть на что-нибудь, но успевая увидеть все, что можно было разглядеть на ходу, я быстро шагала вперед и спустя несколько мгновений прошла бы мимо освещенного окна, но, прислушавшись к отзвуку своих шагов, вдруг подумала, что предание о Дорожке призрака полно грозного значения, – и это я, я должна принести несчастье этому величественному дому, в котором уже сейчас слышны мои зловещие шаги. В ужасе от самой себя, еще большем, чем раньше, я похолодела и, повернув назад, пустилась бежать и от себя и от всего на свете, и бежала без передышки, пока не поравнялась со сторожкой привратника и угрюмый, темный парк не остался далеко позади.
Только ночью, сидя одна в своей комнате и снова чувствуя себя отверженной и несчастной, я мало-помалу начала понимать, как нехорошо предаваться отчаянию и какая это неблагодарность. Я получила радостное письмо от своей милой подруги, которая собиралась приехать на другой день, и это письмо дышало такой любовью, такой надеждой на встречу со мной, что не растрогаться им могло бы лишь каменное сердце. И от опекуна я получила письмо, в котором он просил меня передать Хлопотунье, если я встречу эту старушку, что без нее все приуныли, хозяйство пришло в полный упадок, – ибо никто, кроме нее, не знает, что делать с ключами, – а все домочадцы твердят, что без нее дом не дом, и того и гляди взбунтуются, требуя ее возвращения. Оба эти письма заставили меня подумать о том, как мало я заслужила подобную любовь и какой счастливой должна себя чувствовать. Потом я стала вспоминать о всей своей прошлой жизни, и на душе у меня стало легче.
Ведь я теперь ясно видела, что провидение не желало моей смерти, иначе я не осталась бы в живых, не говоря уж о том, что никогда бы не выпала мне на долю такая счастливая жизнь. Я теперь ясно видела, что в жизни моей многое, очень многое было направлено к моему благу; и если грехи отцов иногда падают на детей, то это изречение имеет не тот смысл, который я нынче утром приписывала ему с таким страхом. Я поняла, что я так же не повинна в своем рождении, как и какая-нибудь королева – в своем, и небесный отец не станет карать меня за мое рождение, как не станет вознаграждать королеву за то, что она родилась. Потрясение, испытанное мною в этот самый день, показало мне, что уже теперь, так скоро, я могу примириться с постигшим меня ударом, ибо если лицо мое изменилось, то и в этом есть кое-что хорошее. Я вновь напомнила себе самой свое решение и помолилась, чтобы мне было даровано утвердиться в нем; я всю свою душу излила в молитве о себе и своей несчастной матери и почувствовала, что мрак, окутавший меня утром, начал рассеиваться. Во сне я уже не ощущала его, а когда заря разбудила меня, он исчез совсем.
Моя милая девочка должна была приехать в пять часов. Как убить время до ее приезда, я не знала, и решила, что самое лучшее – это сделать длинную прогулку по дороге, которой она ехала; и вот Чарли, я и Пенек – Пенек под седлом, потому что после того памятного случая его уже не решались запрягать, – мы втроем совершили большую экскурсию по дороге, а потом повернули обратно. Возвратившись, мы обошли и тщательно осмотрели дом и сад, постарались, чтобы все выглядело как можно лучше, и вынесли на видное место птичку, как одну из главных достопримечательностей усадьбы.
До приезда Ады оставалось еще добрых два часа, и в течение этих часов, показавшихся мне нестерпимо долгими, я, признаюсь, очень тревожилась, думая о своем изменившемся лице. Я так любила мою дорогую подругу, что ее мнением дорожила больше, чем мнением любых других людей, и потому очень беспокоилась, не зная, какое впечатление произведу на нее. Волновалась я вовсе не потому, что скорбела о случившемся, – хорошо помню, что в тот день я ничуть не скорбела, – но, думала я, достаточно ли подготовлена Ада? Может быть, увидев меня, она будет слегка смущена и разочарована? А вдруг лицо мое окажется хуже, чем она ожидала? А вдруг она будет искать свою прежнюю Эстер и не найдет ее? А вдруг ей придется привыкать ко мне и начинать все сначала?
Я отлично изучила личико моей милой девочки, а это прелестное личико очень правдиво отражало все ее чувства, и поэтому я знала, что она при самом первом взгляде на меня не сумеет скрыть свои чувства. И вот я стала думать: а что, если я увижу в ее лице то, чего и следует ожидать, смогу я за себя поручиться?